Автор: Оганисьян Ю.С. | Год издания: 2011 | Издатель: Москва: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН) | Количество страниц: 336
Сопредельность политической науки с историей имеет первостепенную важность, поскольку, несмотря на все новейшие историографические изыски, большую часть знания о прошлом, находящегося в обращении, как научного, так и научно-популярного, составляет именно политическая история. Последняя неизменно доминирует в историописании, так как его содержание, вне зависимости от принадлежности исследования к тому или иному историческому жанру, в конечном счете сводится к истории конфликтов. При таком господствующем векторе исторического познания категория «историческое сознание», по самому ее определению, может как нельзя органично встроиться в систему современного историописания, оказываясь в то же время соотносимой и с категориями политической науки, ибо историческое сознание, по справедливому замечанию его итальянского исследователя Марио Мьедже, всегда ассоциируется с риторической фигурой «воинственности», т. е. социальных конфликтов. Эта ассоциация, как отмечалось, естественным образом возникает применительно к Италии, где социальная конфликтность традиционно имеет особенно острый и затяжной характер, что еще раз подчеркивает актуальность категории «историческое сознание».
Новая эпоха всемирной истории — эпоха глобализации, — наступившая на рубеже XX и XXI вв., как то неизбежно водится с наступлением новых исторических времен, видоизменила функции исторического сознания. Иной стала пространственная ориентация общества: благодаря прогрессу коммуникационных технологий скрадываются труднопреодолимые прежде, даже самые протяженные географические расстояния. Государственные границы, некогда незыблемые, обнаруживают все большую условность перед лицом делокализации громадных людских масс, перемещающихся сообразно потребностям глобальной экономики в виде широкомасштабной трудовой миграции, легальной и нелегальной. Исторически эталонная национальная государственность уже сейчас испытывает сильную обусловленность присутствием на своей исконной территории достаточно многочисленных иммигрантских диаспор, и государственность итальянская здесь ни в коей мере не составляет исключения.
Как бы то ни было, но эта национальная государственность, обреченная на «отмирание», если употребить некогда популярный в марксистском обществознании термин, в ближайшей и вместе с тем достаточно умозрительной перспективе отнюдь не выглядит каким-то абсолютным реликтом, дни которого, по историческим меркам, буквально сочтены. Во всяком случае, такой элемент национально-государственного сознания, как ощущение своей принадлежности в обозримом будущем именно к итальянской общности, на самом исходе ХХ столетия был присущ 23 % жителей страны на Апеннинах. Еще 65 % демонстрировали приверженность более широким взглядам на эту проблему, почитая себя одновременно и итальянцами, и европейцами, но знаменательным образом отдавая приоритет именно национальной составляющей. Остальные 7 %, памятуя о своем итальянском происхождении, наоборот, на первое место все-таки предпочитали выдвигать идею европейской общности, отождествляя себя прежде всего с нею. И все это на фоне всего лишь 3 % итальянцев, которые безоговорочно мнили себя истыми европейцами, с явной неохотой вспоминая о своей национальной принадлежности, которая, как можно с уверенностью предположить, выглядела, на их снобистский взгляд, слишком провинциально.
Заметим, что в данном примере рассматривались прогнозы относительно перспектив нивелировки национальных различий и, как их гипотетического последствия, чего-то вроде «отмирания» государства-нации только лишь до уровня европейского исторического региона, а отнюдь не в глобальном смысле. Однако даже в таких относительно скромных масштабах достижение «всеобщности» в пределах Европы выглядит достаточно проблематичным.
Бесспорно, с наступлением новых исторических времен ощущение пространства сильно изменилось. Однако та же былая территориальная разобщенность, теперь оказавшись во многом сведенной на нет, влечет за собой необходимость сосуществования, причем в самой что ни на есть повседневной жизни многих людей с различными проявлениями «инаковости». Бывшая ранее малодоступной, знакомой во многих случаях понаслышке, она, эта «инаковость», становится необходимым элементом бытования самых разных как привилегированных, так и лишенных каких бы то ни было привилегий массовых слоев общества. И во многих случаях именно конфликтность то в скрытых, то в явных формах составляет основу этого сосуществования коренного и пришлого населения, причем все по тому же извечному принципу противостояния «мы — они», «свои — чужие».
Одним словом, пространство желанного глобального мироустройства — единого, неделимого и бесконфликтного — формируется совсем не в том темпе, как ожидалось согласно смелым и, по-видимому, в большинстве своем беспочвенным прогнозам. Однако, формируясь как некая однородная целостность, оно порождает внутри себя новые типы общностей, неизбежно противостоящих друг другу и в этом противостоянии отстаивающих, каждая на свой лад, собственную историческую правоту. Таким образом, революция, свершившаяся в пространственной ориентации общества, естественно, никоим образом не упраздняя этой функциональной задачи исторического сознания, выводит на новый уровень актуальности его роль, во все времена незаменимую, в определении пространственных ориентиров.
Аналогичным образом обстоит дело и с временной ориентацией общества: видоизменения коснулись и ее. Согласно многим красноречивым свидетельствам, приведенным ранее, прошлое и будущее, традиционно составлявшие предмет глубоких размышлений в европейской культуре, в наши дни все более утрачивают былой к себе интерес и вообще «ужимаются» как измерения человеческой жизни. Впрочем, на поверку эти перемены во временных ориентирах не столь радикальны, как то утверждается с регулярной периодичностью: критерий устремленности в будущее недвусмысленно главенствовал, например, в начале 1980-х гг. при оценке итогов ХХ в., подходившего в ту пору к своему завершению.
Во всяком случае, более половины итальянцев (59,9 %) почитали это столетие эпохой прогресса в истории своей страны, последствия которого наиболее ощутимо и благодарно переживались жителями южной и островной Италии, традиционно не дотягивавшей до уровня передового развития, и возрастной группой 35-44-летних. Пессимисты при этом оказались в относительном меньшинстве: веком упадка для Италии назвали ХХ столетие лишь 16,5 % жителей Апеннин, а 14,1 % определили его как время застоя, причем негативные оценки преобладали в регионах, сравнительно благополучных с точки зрения экономического развития — в Центральной Италии (21,9 %) и на северо-востоке страны.
Будущее, как можно заметить, выступает в качестве важного ценностного приоритета, оспаривая и без того сомнительные позиции прошлого, успешно с ним конкурируя. Действительно, это исторические времена-антагонисты, между которыми, однако, несмотря на временную дистанцию, существуют свои взаимообусловленности и взаимозависимости, на первый и поверхностный взгляд не слишком заметные и очевидные. Так, например, связка прошлое — будущее обнаруживает свою применимость как одна из технологий исто - риописания, пусть даже низведенного до уровня исторической беллетристики, но нашедшего в Италии свою надежную читательскую нишу. Массимо Грилланди, который составил себе имя на поприще такого «историизированного» жанра литературного творчества, посвящая читателей в свои профессиональные секреты, разъяснял это следующим образом: «Дело состоит не только в том, чтобы поговорить о нашем прошлом: для меня это предвосхищение будущего. Это разыскания в области человеческих судеб, в направлении того, что, возможно, произойдет, это попытка понять посредством исследования наших истоков, каким будет древо завтрашнего дня».
Общественная потребность в этом предвосхищении, несмотря на все ощутимые признаки обвальной девальвации прошлого, имея место в разные исторические эпохи, происходит и в наши дни, обычно приходится на времена общественного подъема, который неизбежным образом затрагивает и сферу культуры в широком смысле слова. «.Расцвет историописания, — замечал по данному поводу Джулиано Прокаччи, представитель грамшианской школы в итальянской историографии, — наблюдается в те моменты, когда культурная жизнь вообще становится интересной и насыщенной».
А журналист М. Л. Аньезе, исходя из впечатляющего опыта итальянского политического чуда второй половины 1970-х гг., высказывался еще определеннее, когда обращал внимание на корреляцию между феноменом исторического ренессанса и выраженно переходным характером исторического времени, современником которого ему довелось стать: «Имеет место самое настоящее пробуждение любознательности по отношению к истории, что представляет собой типичное явление в моменты неопределенности и великих исторических поворотов в жизни общества, причем это не ограничивается одной лишь Италией». К. Серра, другой представитель журналистской профессии, варьируя ту же идею на несколько иной лад, подчеркивал, что «на фоне нынешнего кризиса ценностей, в ситуации оскудения уверенности в себе, когда многие религии потерпели крах, правомерно устремить взгляд назад, чтобы обрести нечто, указующее дальнейший путь».
Размышления о судьбах историописания в эпоху переходности, как из них определенным образом следует, проникнуты духом оптимизма: действительно, именно в эти, часто «смутные» времена перед человеком, берущимся репрезентировать прошлое, обычно обделенное общественным признанием, страдающее от его дефицита, открываются многообещающие перспективы. Историк (или тот, кто ему уподобляется) наконец-то может рассчитывать на то, чтобы быть услышанным за пределами своей профессиональной корпорации, чтобы результаты его труда, преодолев барьеры всегдашнего холодного безразличия пресыщенной публики, получили хоть какой-нибудь общественный резонанс.
Немудрено, что то состояние эйфории, в которое повергалось сообщество всех «историопишущих» по поводу какого-нибудь очередного исторического ренессанса, кстати, выпадающего на долю далеко не каждого поколения, всякий раз затеняло истинную суть проблемы, делая до поры до времени заведомо непопулярными любые размышления о ней. Редкий историк отваживался на признание, во всех отношениях для него дискомфортное, что успеху своей профессии, как правило, недолгому, преходящему и эфемерному, он обязан не чему-нибудь, а кризисному состоянию общества, и именно кризис заложен в основе общественной потребности в историописа - нии, словно бы внезапно пробудившейся. Единожды признав эту во всех отношениях неудобную истину, любой «историопишущий» развенчал бы самые основы своей профессии.
К числу таких, совсем немногих откровений, «изобличающих» ис - ториописание, причем человеком, к нему явно причастным, относятся соображения, высказанные однажды К. Монгардини: «Переизбыток истории... — делился он своими наблюдениями, бесспорно, меткими и справедливыми, — становится свидетельством упадка, потому что тот познавательный инструментарий, который не находят в настоящем, начинают искать в прошлом». Своей выживаемостью историческое познание обязано, таким образом, далеко не лучшим временам в жизни общества, причем, как правило, временам в первую очередь переходным и поворотным: «В моменты переходности история превращается в идеологию, потому что в это время мы более не располагаем познавательным инструментарием, соответствующим задачам познания действительности. .То, что сегодня предстает перед нами, — продолжал свою аргументацию Монгардини, прежде всего имея в виду Италию начала 1980-х гг., только что пережившую апогей разгула «красного» терроризма, — это, несомненно, эпоха упадка, эпоха, когда история используется на пределе своих возможностей, в том числе и как идеология, и ради сокрытия бедности мысли по части выработки теоретических оснований».
В этом противопоставлении идеологии и теории, категоричном и безапелляционном, видится нечто изрядно искусственное, предполагающее какие-то идеальные условия, в которых оба комплекса идей предстают строго разведенными по сферам своих исключительных компетенций. Чего, по всей видимости, в реальной жизни, где «идеологическое» и «теоретическое» существуют в тесном переплетении, не бывает, и тогда скепсис по поводу истории-идеологии оказывается не слишком уместным, как бы ни эффектно звучала подобного рода аргументация: «В современном обществе отсутствует такая теория, которая могла бы сыграть главенствующую роль в объяснении действительности, а тем более в ее конструировании. Без наличия этой теории историческое исследование превращается в заклинание прошлого, т. е. в магию чистой воды, оно превращается в магическое средство для предоставления обществу элементов, его связующих. Историческое исследование становится в конечном счете магией наших историков, суррогатом идеологии».
Наконец, во времена выраженной переходности, времена, нередко оборачивающиеся самой настоящей смутой, общественная мысль сплошь и рядом не в силах адекватно и оперативно отреагировать, причем на уровне надежных и достоверных теоретических обобщений, на пришествие нового и дотоле неведомого. Там же, где теоретическое осмысление все-таки возможно, оно оказывается густо замешанным на идеологии и, несмотря на свои притязания на универсальность объяснений сущего, выдает все то же «идеологизированное» видение действительности, обосновывая непримиримое противостояние конкурирующих человеческих сообществ. Контроверза последних десятилетий новейшего времени между глобализмом и антиглобализмом вправе претендовать в данном смысле на статус хрестоматийного примера.
Аргументация, развенчивающая историю-идеологию или ее суррогаты, уязвима еще в одном отношении: теория, предполагаемая на такой основе, начисто лишена исторического измерения, в идеале она предполагает, что «мы черпаем смысл вещей из нашего повседневного опыта и именно таким образом мы пытаемся понять прошлое и то, что мы хотели бы видеть в будущем»1. Фактор долговременности, определяющий неконъюнктурный характер теории и, стало быть, ее состоятельность на сколько-нибудь значительную перспективу, здесь заведомо третируется, поскольку служит все тем же дискомфортным напоминанием об истории-идеологии. Между тем теоретическая конструкция, измысленная на подобный антиисторический лад и на деле игнорирующая долговременный исторический опыт, сколь ни велики были бы ее претензии на объяснение всего и вся, вряд ли сможет состояться в этом желанном для себя качестве.
Что бы, однако, ни составляло оборотную, теневую сторону исторического познания — общественный подъем или, наоборот, общественный упадок, его результаты, воплощенные в разнообразных исторических жанрах, не без видимого успеха преодолевают стену всеобщего отчуждения и безразличия, выстроенную (или якобы выстроенную) вокруг них. Начало 1980-х гг., которое было для Италии временем преодоления полосы «краснобригадной» варваризации общественных отношений, дает пример привязанности к истории не одних лишь профессионалов-эрудитов, но и широкой публики.
Прошлое, естественно, при посреднической роли «историописате - ля», тем или иным способом бравшегося его репрезентировать, вызывало к себе живой интерес, надо понимать, не только одного лишь рационального свойства (в чем признавались 55,6 % итальянцев), но и воздействовало на их чувства (19,8 %). Весьма характерно, что наибольшую «историозависимость» демонстрировали представители среднего класса (лица свободных профессий, менеджеры, предприниматели) и студенчества, как правило, хорошо образованные и пребывавшие в активном возрасте между 20 и 40 годами люди. Разумеется, это влияние истории на умы не было тотальным: какую-то часть итальянской массовой аудитории (в пределах 17,3 %) она оставляла равнодушной, а какую-то (маргинальное меньшинство на уровне 4,2 %) просто от себя отвращала, наводя, по ее же признанию, тоску. Последний показатель вообще ничтожно и неожиданно мал, особенно при его сопоставлении с бесконечными разговорами, неизменно имеющими свои высокие и престижные трибуны, об апологетической лживости историописания, его официозности и «огосударст - вленности», снобистской отгороженности от «человека с улицы».
Историей завоевано почетное второе место (20,4 %), сравнимое только с местом философии (19,7), при распределении по степени важности ролей в формировании культурного облика индивида. В этом ей пришлось уступить только литературе (38), но указанное преимущество должно, по всей видимости, воспринимать как достаточно условное с учетом того видного места, которое историческая тематика во все времена занимала в изящной словесности. Роль, отведенная гуманитарному и обществоведческому знанию в культурном процессе, еще больше оттеняется на фоне вопиющей марги - нальности, убедительно опровергающей разного рода технократические мифы таких точных дисциплин, как математика (7,2) и физика (1,2), или занимающих промежуточное положение, как география (5,4 %).
Спустя четверть века позиции истории, прошедшей сквозь горнило ажиотажных кампаний, призванных убедить широкую публику в том, что она пришла к своему концу, отнюдь не выглядят сколько - нибудь существенно поколебленными. Так, история, или прошлое, ею репрезентируемое, занимают лидирующее место в комплексе сущностных черт, определяющих принадлежность итальянцев к их собственной нации (50 %), иными словами, их национальное самосознание. В то же время другие важные составляющие, должные, по идее, конкурировать с историей-прошлым в определении базовых жизненных ориентиров нации, в действительности ею глубоко пронизаны (в особенности, вопреки расхожим предрассудкам, это прослеживается у молодых поколений), идет ли речь о культуре и произведениях искусства (47 %), национальном характер и складе ума (43), виноделии и национальной кухне (39), традициях и фольклоре (32), стиле жизни (27), языке (24), гражданских ценностях (11) и религии (10 %).
В этом последнем случае мы имеем дело с проявлением исторического сознания в его наиболее точном и собственном смысле слова, т. е. в сопряжении прошлого с иными модусами исторического времени — настоящим и будущим. Из чего, с точки зрения «человека с улицы», вытекает органичная для него встроенность истории-прошлого, хотя и не всегда должным образом осмысленная, в сегодняшнюю повседневность и собственную прозреваемую будущность.
Такая уточняющая оговорка весьма существенна, поскольку в большинстве случаев речь об истории — способе и результате репрезентации прошлого — ведется как о чем-то самоценном и самодостаточном, максимально отчужденном от рядового гражданина то в пользу профессиональной корпорации историопишущих, то в пользу правящих элит, неизменно выступающих в главной роли среди действующих лиц любого сколько-нибудь значимого исторического события.
Действительно, как однажды было справедливо подмечено, «самые глубокие связи с прошлым — это к тому же те, что наиболее живо и активно проявляют себя в настоящем как данности этого настоящего, а потому их проявления оказываются менее зримыми и очевидными». Однако при всей относительной незримости и неочевидности этих «данностей настоящего» их историческая природа имеет обыкновение открываться даже для людей, не очень посвященных в тонкости и профессиональные тайны процесса исторического познания, — так порой естественно выглядят попытки использования его научных категорий применительно к событиям современности. «Итальянцы, — делилась своими впечатлениями по поводу победы левых на выборах 1996 г. жительница сицилийской глубинки, — показали, что у них есть историческая память. Исход выборов ободряюще воздействует на тех, кто на самом деле любит нашу страну, вселяя надежду и уверенность в тех, кто лишен права голоса». Другой избиратель, житель Тосканы, обнаружил ту же последовательность в выстраивании причинно-следственных связей между прошлым и настоящим: «Эта победа дает мне надежду на то, что я увижу Италию в такой ее роли на международной арене, которая в наибольшей степени будет соответствовать престижности ее исторической миссии».
Более того, уже в наши дни, с теми новыми коммуникационными возможностями, которые предоставляют социальные сети, в блогер - ских дискуссиях, соотносящих день сегодняшний с днем вчерашним, несколько неожиданным образом возникает книжное понятие «историческое сознание», используемое дискутантами свободно, уверенно и непринужденно. При том что оно, как уже упоминалось, иногда способно вызывать недоумение и замешательство даже у иных исто - риков-профессионалов. Как бы то ни было, но уровень абстракции, не типичный для столь массовой аудитории, тем не менее имеет место, и с видимым успехом дотягиваясь до него, блогеры выстраивают свои рассуждения, обыгрывая те семантические нюансы, которые в итальянском языке имеет слово соБЙе^а, ключевое в словосочетании соБЙема з! опса.
Суть же заключается в том, что русский эквивалент «сознание», наверное, чаще всего используемый при переводе итальянского слова соБЙе^а, — не единственный, ему сопутствует еще одно значение этого слова — «совесть», со всей неизбежностью предполагающее вопрос о соотношении добра и зла, вечный и извечный как в истории — прошлой общественной реальности, — так и в ее историопи - сательских отображениях и репрезентациях. «Я всегда считал, — поверяет свои мысли на данный счет один из блогеров — участников дискуссии, — что если сведения о временах прошедших до нас дошли, то это произошло по чьей-то воле. Нам же сегодня надлежит найти им достойное применение и не в ущерб совести, причем не только той, что предстает в исторической ретроспективе».
Блогерские откровения также способны вызвать приятное удивление своим признанием труда тех профессионалов, которые берутся за нелегкий и в наши дни все менее благодарный труд по репрезентации прошлого: «Я лично благодарю тех, кто и вчера, и сегодня зафиксировал и передал сведения о делах благих и неблаговидных,
о событиях и происшествиях, которые каким-либо образом должны нас чему-либо научить. Я веду речь о тех историках, ученых, которые сделали все для того, чтобы история вчерашнего дня еще присутствовала бы в наших умах. Нам же надлежит. позаботиться о достойном применении ее уроков». Также может приятно удивить вопрос, подразумевающий со всей очевидностью самый положительный ответ,
о влиянии точки зрения историка на реконструкцию исторического факта и его оценку, которым склонен задаваться итальянец из числа простых смертных — на этот раз читатель одной из самых читаемых газет в стране, явно не посвященный в тайны историописательской профессии.
Тон признательности, даже преклонения перед ученостью людей, посвятивших себя делу репрезентации прошлого, опровергает застарелые комплексы историков, склонных к самобичеванию, как оказывается, не очень и оправданному, за свою якобы несостоятельность в деле популяризации истории, в диалоге с массовой аудиторией на исторические темы. Этот пиетет представляется особенно ценным на фоне все-таки нередко встречающегося скепсиса, который широкая публика демонстрирует по отношению к труду историка.
Так, невысокий уровень исторической «окультуренности» среднестатистического итальянца иногда, как можно убедиться, порождает с его стороны превратные толкования самого процесса и результатов поиска исторической истины, осуществляемого профессионалами от историописания. Например, наличие двух противоположных точек зрения на историческую роль Савойской династии, правившей в Италии на протяжении нового и новейшего времени, — откровенно критической, с одной стороны, и безапелляционно апологетической, с другой, — у читателя «Коррьере делла Сера» Фелипе Вилла Саны могло вызвать только лишь подозрение в профессиональной несостоятельности историков, которые, располагая обширной документальной базой, оказываются, по его превратному мнению, не в силах вынести компетентное суждение даже по поводу относительно недавних событий итальянской истории.
Впрочем, не в пример многим профессионалам от историописа - ния, сплошь и рядом незаслуженно третируемым публикой и оттого нередко добровольно избирающим участь тотальной отрешенности ото дня сегодняшнего в пользу почитаемого и боготворимого ими прошлого, «блогерское» историческое сознание стремится к активному сопряжению всех трех исторических времен:
«Только знанием своего прошлого можно обеспечить понимание настоящего и заложить основы того “настоящего, которое наступит”, твоего будущего.»
«Если не познаются собственные корни, т. е. прошлое, то невозможно ни пережить лучшим образом настоящее, ни спроектировать будущее.»
«.Познание нашего прошлого служит постижению настоящего и предвидению нашего будущего.»
«Мы не смогли бы существовать без прошлого, настоящее — это линия перехода, а будущее мы намечаем себе через воспоминание прошлого.»1
При этом, как и люди книжные, сплошь и рядом склонные минимизировать роль исторического познания в наши дни, блогеры, в большинстве своем пребывающие в отчуждении от книжности и учености, вовсе не одержимы какой-либо слепой верой в магические возможности истории. Напротив, на данный счет их суждения весьма реалистичны и лишены каких-либо беспочвенных иллюзий и преувеличений: «.Мы живем во времена, которые отличаются быстротечностью, где история значит совсем мало в нашей бурно текущей жизни»2.
В свете таких наглядных эмпирических данных, как и теоретических обобщений на их основе, уже не отдает пустой риторикой, лишенной всякого смысла, закономерный вопрос, ставящий под большое сомнение якобы тотальную и абсолютную «нелюбовь к прошлому», безапелляционно приписываемую прежде всего молодым поколениям. «Сколько раз, — скептически вопрошал в середине 1980-х гг. представитель, по-видимому, более старшего поколения, — мы слышали разговоры о том, что молодежь не интересуется ни историей, ни ценностями, выразителем которых стало движение Сопротивления?»3 Эти слова, которыми оспаривается всегдашнее предубеждение, не лишенное к тому же веских оснований, относятся только к одному периоду итальянской истории. Однако сколь бы ни ограниченным представлялся смысл этого утверждения, оно тем не менее тоже работает на гипотезу прямо противоположного свойства, предполагающую живую заинтересованность итальянцев в истории. Во всяком случае, вопрос о том, что такое история, определенным образом вычитывается, например, из таких источников, как корреспонденции итальянского студенчества во многие известные газеты страны4.
Иными словами, имеют место две взаимоисключающие тенденции, которые пребывают в состоянии постоянной конкуренции по отношению друг к другу: тотальному «беспамятству» современного общества и итальянского в том числе, равнодушию, нигилистическому отношению к прошлому, неприятию его репрезентаций противостоят историзм мировидения, признание прошлого как неоспоримой базовой ценности. Обе тенденции обладают признаками «равнове - ликости» с точки зрения самих психологических качеств бытования истины: и та, и другая очевидны и уже поэтому заключают в себе определенный потенциал достоверности, а, находя подтверждение на основе многочисленных эмпирических данных, правомерно перемещаются в разряд еще более достоверного знания, т. е. истин не - очевидных.
Временами кажется, что в этом ожесточенном состязании перевешивает именно «беспамятство», многочисленными примерами, порой чудовищными и вопиющими, которого переполнена наша повседневность и которое на все лады обыгрывается на медийном уровне как одна из «кассово» выигрышных тем. Отсутствие в памяти, а тем более исторической, каких-либо следов прошлой реальности или присутствие в ней превратно-искаженных образов и представлений
о днях минувших, естественно, свидетельствуют далеко не в пользу этой памяти. Потому как, согласно расхожим и твердым убеждениям, существующим на счет этого свойства человеческого разума, как индивидуального, так и коллективного, память — это вместилище информации, и чем больший информационный ресурс она в состоянии заключить в себе и освоить, активно им оперируя, тем выше ее добродетель.
Что память, в свою очередь, обладает сильно выраженным свойством избирательности, что ее содержание подвержено процессам ротации — это вроде бы общеизвестно. Между тем, в особенности применительно к исторической памяти, признание этой общеизвестной и хрестоматийной истины выглядит не слишком популярным: в абсолютном большинстве случаев оно наталкивается на ожесточенное сопротивление разношерстного и разномастного лобби «историопи - шущих», или тем или иным способом репрезентирующих прошлое. В самом деле, если историческая память по определению избирательна, то далеко не всякая продукция историописания или репрезентации прошлого может рассчитывать на закономерное и правомерное внимание к себе со стороны потенциального потребителя исторической информации. А стало быть историческое «беспамятство» — незаинтересованность в прошлом — уже не могут быть сведены в их объяснении всецело к явлению одной лишь культурной аномалии, подлежащей ярому обличению и развенчанию, что существенно затрудняет многие привычные спекуляции на данный счет.
К сожалению, именно к последним нередко все и сводится: проклятья по поводу «Иванов, не помнящих родства» — это самая оперативная и непосредственная реакция на безразличие к прошлому, заключающая в себе немало лицемерия. Показное и нарочито выраженное благоговение перед историей, выставляемое как залог гражданственности высочайшей пробы, имеет своей целью на выходе формирование личности, безоговорочно лояльной власти. Обеспечивая при этом казенно-официальному историописанию, апробированному и «сертифицированному» государством, стойкий иммунитет против любых сомнений в достоверности прошлого, репрезентированного подобным образом.
Проще всего, как нередко полагают многие из числа подвизающихся на поприще историописания и сходных с ним жанров репрезентации прошлого, было бы ограничить функцию поддержания исторической памяти простым «складированием» как можно больших информационных массивов, запечатлевших сведения о прошлых общественных реальностях, фактически пренебрегая при этом соображениями востребованности или, наоборот, невостребованности конкретных составляющих исторического знания. Однако такое равнодушие к предпочтениям, динамичным и переменчивым, потребителя исторической информации было бы чревато неизбежным «затовариванием» ее рынка, что оборачивалось бы (и что нередко происходит) совершенно непозволительной роскошью, бессмысленной тратой общественных ресурсов, возможными разве что при тотальной ого - сударствленности историописания, либо при его «дотационной» поддержке со стороны каких-либо властных структур.
Стало быть, любой «историопишущий», даже когда для его творчества создан режим наибольшего благоприятствования, оказывается вынужденным считаться со свойством избирательности исторической памяти, да и сама общественная среда, так или иначе «дотирующая» историка, непреклонно и категорично от него того требует. И любое историописание исходит из соображений актуальности, или достопамятности, если, следуя за М. А. Баргом, определить это его свойство прекрасным русским словом, несущим на себе налет высокого стиля и некоторой архаики.
Наконец, признанное во всей своей непреходящей значимости понятие достопамятности обеспечивает столь необходимое в историческом познании критическое отношение к прошлому, позволяя в первую очередь отделить главное от второстепенного. Последнее, коль скоро оно допускается в качестве некой познавательной нормы, влечет за собой следующее важное допущение: историческая память неизменно характеризуется разной степенью интенсивности — от самой высокой до практически нулевой, в зависимости от актуальности, приписываемой на данный момент тем или иным событиям прошлого.
Поэтому любой причастный к процессу исторического познания, сокрушаясь по поводу явлений «беспамятства», драматизируя их, оказывается сплошь и рядом жертвой своего рода «оптического обмана» (если, разумеется, за этим нет чего-то более предосудительного): на самом деле имеет место обусловленное общественной средой распределение и перераспределение интенсивности памяти, из чего прямо вытекает непостоянство ее предпочтений. «Беспамятство», таким образом, предстает отнюдь не как тотальное и абсолютное, а всего лишь как следствие некой относительности во взглядах на прошлое, в зависимости от исторических обстоятельств, актуализирующих одни пласты прошлого в неизбежный ущерб другим. Недаром в тех пока еще совсем редких случаях, когда «беспамятство», или — в более строгом категориальном выражении — забвение попадает в поле зрения исследователя, то оно правомерно располагается вровень с памятью, а отношения, возникающие между ними, определяются, к примеру, как «конфликт между соучастниками».
Из этого фактора относительности, который неизбежно сопровождает историческое познание с самого момента его возникновения, выводится следствие кардинального значения: переменчивость критериев достопамятности, чередование памяти и забвения составляют столь же неизбежную основу того явления, которое уничижительно именуется «переписыванием» истории. На деле же это в первую очередь не что иное, как результат ротации научного знания, предполагающей замещение его старых, утративших актуальность составляющих новыми, эту актуальность обретшими. Разумеется, мотивации при выборе и выработке шкалы достопамятностей могут быть весьма различными, в том числе и откровенно сомнительными в моральном плане, но никак не к ним одним должны сводиться оценки тех новых результатов, которые дает историческое познание, якобы нещадно и безжалостно «переписывающее» историю.
Эта возможность постоянной «перенастройки» шкалы достопамятностей чревата еще одним «пороком», который приписывается историческому познанию с легкой руки его критиков. Причем среди последних иногда встречаются весьма престижные имена типа уже упоминавшегося Джулиано Прокаччи, который однажды откровенно посетовал на, как правило, плохо осознаваемую опасность, подстерегающую любого, кто берется за изучение истории, руководствуясь соображениями голого практицизма: «.Идея “пользы истории”. таит в себе некое коварство или даже несколько его разновидностей. Первое из них состоит во взгляде на прошлое как на кладезь премудрости, содержащую всего понемногу, что заключает в себе серьезные факторы риска, проявляющиеся в использовании этого прошлого в сугубо политических целях».
Действительно, мысль о ловушках, коварно расставленных прошлым, оцениваемым с точки зрения его «пользы», причем нередко примитивно представляемой, далеко не беспочвенна. Что откровенно беспочвенно, так это попытка оспорить, причем с позиций утопического исторического сознания, «технологию» исторического познания, согласно которой прошлое действительно и есть тот самый неистощимый «кладезь премудрости», а его неистощимость является залогом бесконечности познавательного процесса. Иными словами, человеческая субъективность, познающая прошлое, может задавать, вступая с ним в диалог, бесчисленное множество вопросов, бесконечно варьирующихся во времени и пространстве.
Бесспорно, что избирательность памяти во всем разнообразии ее рассмотренных последствий представляет собой первостепенный интерес как функция исторического сознания, не являясь, правда, на сегодняшний день одним лишь его монопольно обретенным атрибутом. Наличие мнемонического компонента, относящегося к сфере человеческой субъективности и отражающего историческую преемственность в общественных процессах, заметно и в других, сопредельных с той же историей, обществоведческих дисциплинах. В частности, в политической науке и социологии политики параллельно и даже с некоторым опережением по сравнению, например, с историко-антропологическими исследованиями «новой исторической науки», предпринимались попытки усовершенствования соответствующего научного аппарата. И хотя это происходило далеко не всегда в пределах собственно итальянистики, она также оказывалась в «поле тяготения» этих новых веяний в отечественном обществознании.
С точки зрения соотносимости категориального аппарата истории и политической науки весьма показателен пример категории «политическая культура», которая возникла и с начала 1970-х гг. постепенно вошла в научный оборот, будучи в своей терминологической первооснове навеяна политической наукой опять-таки западного, по - видимому, бихевиористского происхождения. В той господствующей версии, в какой данная политологическая категория утвердилась на сегодняшний день в отечественной науке, благодаря А. А. Галкину, — это «спрессованный в общественном сознании институциализиро - ванный и неинституциализированный исторический и социальный опыт национальной или наднациональной общности, оказывающий определяющее воздействие на формирование ценностных систем, общественных ориентаций и в конечном итоге на поведение индивидов, малых и больших социальных групп. Иными словами. политическая культура — это зафиксированная в законах, обычаях, оценках и подходах к общественным явлениям “память” о прошлом, сохранившаяся в обществе в целом, а также у его отдельных элементов, в первую очередь у национальных групп (в мультинациональном обществе) и социальных слоев».
Приведенное определение очевидным образом указывает на одноименность и однопорядковость, даже на известное сходство обеих категорий: и политическая культура, и историческое сознание определяются через понятие исторической памяти, в каждой из них в качестве системы координат заложена шкала исторического пространства и времени. Вместе с тем их соотнесение позволяет обогатить категорию «политическая культура», которая сама по себе предстает в недифференцированно-«спрессованном» виде. Тогда как одна из основных функций исторического сознания, что уже не раз отмечалось, — селективность в отношении к опыту прошлого, т. е. установление критериев достопамятного, — позволяет выявить «пропорции» различных компонентов этого исторического опыта, а следовательно, более четко структурируя таким образом политическую культуру, обогатить наши представления о ней.
В некоторых уточнениях относительно ее дисциплинарной принадлежности нуждается также и одна из составляющих категории «политическая культура», а именно собственно «культура». В данном контексте это слово употреблено, скорее, в том смысле, каким его обычно наделяет культурантропология, согласно представлениям которой «культура понимается не в качестве комплекса индивидуальных достижений искусства, литературы, науки, философии и т. д., но как система ментальных и психологических условий человеческого поведения, существующих в данном обществе в определенную эпоху, включая. установки и привычки сознания и способы артикуляции мира».
К той же в своей основе культурантропологии восходит и явно перекликающийся с понятием политической культуры термин «менталитет». Более употребимый в варианте «ментальность», не очень корректном с точки зрения норм русского словообразования, он тем не менее получил широкое распространение в отечественных исторических исследованиях последнего времени, посвященных проблематике реконструкции картины мира у людей прошлого. Правда, в самое последнее время «менталитет» и «ментальность» несколько потеснены — не исключено, что в угоду всего лишь терминологической вычурности — понятиями «репрезентация» и «коллективное воображение».
Ради историографической справедливости уместно также вспомнить о родившемся в сфере социальной психологии, благодаря трудам Б. Ф. Поршнева, понятии «психический склад», в наши дни несколько менее употребляемом. Оно определялось в созвучии, по всей очевидности, с уже перечисленными понятиями, как социально-психологическое явление, отвечающее «тенденциям устойчивости, традиций в жизни той или иной общности людей».
Возвратимся, однако, к понятию «культура»: еще более углубленно и детально проработанное, оно оказалось в фокусе историософского исследования К. М. Кантора. Согласно его концепции, в том многослойном образовании, каковым является культура общества, самый значимый элемент — это ядро, или «парадигма», представляющая собой «некую устойчивую бытийственную форму сознания, относящуюся к сфере социальной онтологии». Такой подход к пониманию культуры, предполагающий наличие ее особой аксиосферы, служит основой культурно-генетического метода, или метода истори - чески-культурной генетики, восходящего к классическому наследию марксистского историзма и привлекающего современное обществоведение своими широкими эвристическими возможностями.
Очевидная в данном случае близость, если не вообще совпадение, предметов исследования историософии и истории, понимаемой как конкретно-историческое исследование, или историописание, даже при далеко зашедшем процессе интеграции научного знания, влечет за собой неминуемые междисциплинарные коллизии. Историософская точка зрения недвусмысленно полемична при определении статуса «событийного» историописания в системе обществоведческого знания. Конкретно-историческое в представлении историо - софа суть «фактография», а исторические факты, подаваемые историком как «единственно несомненное» в исторической науке, на самом деле, по данной логике, «столь же проблематично, как и ее концепции» .
И по данной же логике, исключительная сфера компетенции ис - ториософа, куда, как можно предположить, историку-«фактографу» путь заказан, — это «Идея Истории, предопределяющая выбор фактов, их трактовку и композицию». Тогда как сама история, по определению «фактографическая» и «событийная», обречена на существование в виде чистого нарратива, разновидности занимательной беллетристики, нескончаемого «каравана историй», если употребить выражение, вынесенное в название одного из новейших отечественных историко-популяризаторских изданий так называемого гламурного жанра.
Однако, как было показано выше, интеллектуальная история, например, давно и с успехом осваивает ту исследовательскую нишу, которая иногда почитается сугубо историософской: здесь позволительно еще раз сослаться на положения, сформулированные М. А. Баргом о функции исторического сознания (а в нем и воплощена «Идея Истории»), определяющей «отбор, объем и содержание достопамятного». Равным же образом современное историческое познание, как и смежные с ним отрасли обществоведения, весьма преуспело на путях использования категории «цивилизация». По определению М. А. Барга, она представляет собой «обусловленный природными основами жизни, с одной стороны, и объективно-историческими ее предпосылками, с другой, уровень развития человеческой субъективности, проявляющийся в образе жизни индивидов, в способе их общения с природой и себе подобными».
Примерно в том же ключе вопрос об основах цивилизационной общности решался Г. Г. Дилигенским. Эти основы, по его справедливому мнению, «надо искать в неких типических для больших исторических эпох принципах отношения людей к миру и своей собственной жизни. .Такие принципы проявляются яснее всего в исторически определенных системах мотивации человеческой деятельности, в питающих ее мотивы ценностных образованиях, которые проникают, так сказать, во всю толщу общества, усваиваются в той или иной мере всей массой составляющих его индивидов и превращаются в их собственные осознанные или подсознательные психологические установки. В сущности, эти установки, общие для людей, принадлежащих к определенной цивилизации, выражают исторически конкретный способ осмысления ими своего общественного и индивидуального бытия».
Одним словом, история в своем твердом намерении словно бы оглянуться на саму себя переживает настоящий «бум» целого ряда одноименных понятий, таких как «историческое сознание», «историческая память», «политическая культура», «культура», «менталитет», «репрезентация прошлого», «коллективное воображение», «психический склад», «национальная идея», «цивилизация» (данный понятийный ряд, по-видимому, оставаясь открытым, и может быть продолжен). В свете них исторический опыт — это уже неотъемлемое свойство и содержание сознания массовых слоев общества, а не нечто от них отчужденное и всецело монополизированное когортой посвященных, образующих замкнутую профессиональную корпорацию историков, по долгу службы выступающих в качестве единственных хранителей и толкователей наследия прошлого.
Монопольное право на историческое познание, жестко обусловленное профессиональной компетентностью, оказывается оспоренным, когда в ранг познающего субъекта возводятся массы непосвященных в тайны профессии историка. Впрочем, оспоренным оказывается установленный еще во времена древности принцип «адресности» самого результата исторического исследования, в идеале должного якобы служить исключительно средством морального и политического обучения, чем-то вроде дидактического пособия для высших представителей правящей элиты, а никак не для человека «толпы».
Разумеется, вопрос об усвоении «уроков прошлого» или, что намного чаще случается, о полном пренебрежении или неумении воспользоваться ими власть предержащими заслуживает особого рас - смотрения. Правда, это извечное хрестоматийное видение отношений властителей и мыслителей как коллизии между недомыслием первых и провидческой мудростью вторых на деле оказывается лишь одним из вариантов решения проблемы, причем достаточно упрощенным. Многомерность взаимодействия интеллектуальной и властной сред отмечается в последних исследованиях, делающих акцент на становлении самостоятельности науки, обретении ею рефлективной дистанции, что представляет собой итог властных практик или выражение политических интересов самих интеллектуалов.
Пока же, однако, пессимистический взгляд на прикладные возможности исторического знания — того же усвоения «уроков прошлого» как элитами, так и массами, — остается, по всей видимости, преобладающим и не в последнюю очередь по причине прогресса политической науки и социологии — дисциплин, наделенных не только мировоззренческими, но и заметно выраженными менеджериальны - ми функциями, и потеснивших на поприще осуществления последних историю. И при этом же, однако, такое неблагоприятное соотношение, сложившееся вроде бы и не в пользу истории, отнюдь не ведет к полному упразднению менеджериальных функций и возможностей исторического познания, а напротив, делает их, как уже отмечалось, более востребованными.
Действительно, любое общество имеет у себя в обращении некую совокупность знаний о прошлом, которые оно, как и сами способы и механизмы этого обращения, по необходимости упорядочивает и регламентирует средствами «политики памяти», «публичного использования истории», «стратегий напоминания о прошлом», наконец, «формирования исторического сознания». Попутно отметим, что «формирование сознания» — понятие достаточно продуктивное в политическом дискурсе советской эпохи: к примеру, социальнопсихологические исследования 1960-х гг. — эпохи «строительства коммунизма» — как раз и получили узаконение в правах своего научного гражданства известным идеологическим постулатом «формирования нового человека».
Итак, подобно другим составляющим понятийного ряда, близким и родственным между собой, «складываясь в процессе исторического развития, политическая культура создает своеобразные “археологические” напластования в общественном сознании». Эти напластования, или, используя все ту же меткую и точную «археологическую» метафору, культурные слои, доходят до сегодняшнего дня в настолько уплотненном, «слежавшемся» виде, что само по себе предполагает постановку вопроса относительно их идентификации по историческому признаку, как если бы речь шла о датировке и атрибуции остатков материальной культуры какой-нибудь древней цивилизации, извлеченных из археологического раскопа.
Как и в археологии, в политической культуре и понятиях, ей сопредельных, исследователя занимает проблема «толщины» каждого из выявляемых культурных слоев, причем с учетом той разницы, что они пребывают, в отличие от ископаемых древностей, в состоянии динамической переменчивости, а никак не статической неподвижности. Иначе говоря, это проблема все той же достопамятности, или избирательности исторической памяти, в свою очередь, глубоко историчной по своей природе, и соответственно — исторической структуры каждого из феноменов, образующих уже упомянутый понятийный ряд.
Несомненно, выводы о подобного рода явлениях и процессах, как они наблюдаются «невооруженным глазом», нуждаются в верификации, а стало быть, сами явления и процессы — в анализе, в том числе количественном. При этом раздельному рассмотрению подлежит элитарный (профессиональные «репрезентаторы» прошлого) и массовый («профаны», «простые смертные», «непрофессионалы») уровни исторического сознания, ибо на каждом из них по-своему реализуется уже не раз упомянутая важная специфическая функция данной формы общественного сознания, состоящая в установлении критериев отбора, объема и содержания достопамятного. Такие критерии, покуда речь идет об историческом сознании элитарного уровня, обладают более или менее выраженной однородностью, определяясь в каждую эпоху единством менталитета историков, совпадением их гносеологических установок, способов истолкования содержания истории. Однако в этих определяющих элементах заложена и стойкая тенденция к дифференциации: на уровне массового исторического сознания она многократно усиливается, а избирательность памяти «простых смертных» демонстрирует ее куда большую жесткость и, если угодно, даже жестокость.
При «измерениях» состояния исторического сознания путем выявления существующей в нем «шкалы достопамятностей» само понятие достопамятного «поворачивается», естественно, теми или иными сторонами своего смысла в зависимости от принципов построения «“предъявляемого” исторического события иного ряда, задающего в каждом случае свою особую меру достопамятности. Здесь, однако, важна сама информативность вариантов соответствующей процедуры.
К сожалению, наличные эмпирические данные позволяют воспроизвести эту «шкалу достопамятностей» только в том ее виде, как она существовала по состоянию на десятилетие 1980-х гг. Возможно, с известной натяжкой, а по отдельным пунктам и с корректировкой, выявленные закономерности, представленные в некоторой динамике и с разной степенью протяженности, распространимы и на последующее время. Во всяком случае, в общей сложности были заданы три варианта «шкалы достопамятностей», разнящиеся между собой временными пределами длиною в 35, 50 и 88 лет.
Самая краткосрочная ретроспектива с охватом в три с половиной десятилетия вместила в себя следующие события итальянской истории, наделенные в глазах жителей страны на Апеннинах особой важностью, как это видно из результатов демоскопического исследования, проведенного в 1983 г.
(в процентах от числа опрошенных)
Поражение Народного фронта на выборах 18 апреля 1948 г. | 19,2 |
Первые правительства левоцентристской коалиции | 8,5 |
События 1968 г. | 19,2 |
Победа сторонников аборта на референдуме в 1974 г. | 15,5 |
Правительства национальной солидарности | 6,2 |
Приход к власти впервые в качестве председателя Совета министров — представителя неконфессиональной партии Джованни Спадолини | 8,3 |
Приход к власти впервые в качестве председателя Совета министров социалиста Беттино Кракси | 6,7 |
Нет ответа | 16,3 |
Годом позже ретроспектива, увеличенная до размеров полувековой протяженности, дала новую «шкалу достопамятностей» итальянской истории, причем с заметным смещением исторических предпоч - тений
Таблица 2
(в процентах от числа опрошенных)
Фашизм | 16,6 |
Национально-освободительное движение периода Второй мировой войны | 12,2 |
Период послевоенного восстановления | 13,8 |
Создание правительства левоцентристской коалиции | 2,2 |
События 1968 г. | 6,4 |
Тридцатилетие правительств во главе с Христианской демократией | 9,3 |
Терроризм | 36,2 |
Первое правительство во главе с социалистом | 3,5 |
Не знаю, нет ответа | 0,6 |
Наконец, самая протяженная — 88-летняя — ретроспектива оценивалась еще по одной «шкале достопамятностей» в 1989 г.: эта дата словно бы послужила завершением ХХ столетия и символическим началом новой исторической эпохи — эпохи глобализации, за точку отсчета которой, как известно, были приняты события, получившие мировой резонанс, — падение Берлинской стены и крах реального социализма. Кроме того, достопамятное рассматривалось в иных пространственных пределах, уже не ограниченных одной лишь Италией, а охватывающих всю мировую историю, причем не только политическую, но и других сфер человеческой деятельности. В итоге этот демоскопический зондаж выявил следующее распределение исторических предпочтений.
Таблица 3
(в процентах от числа опрошенных)
Пенициллин (и антибиотики) | 41 |
Перестройка | 26,3 |
Вторая мировая война | 24,1 |
Завоевание космоса | 23,7 |
Эмансипация женщины | 22,8 |
Радио и телевидение | 21,5 |
Компьютер | 20,5 |
Атом | 15,6 |
II Ватиканский собор | 12 |
Первая мировая война | 11 |
Таким образом, протяженность заданной ретроспективы каждый раз предопределяет ту или иную значимость события по сравнению с другими, соседствующими с ним в пространстве и во времени, как и сам набор этих событий. Одним словом, устанавливается мера их достопамятности, в результате чего происходит разграничение между главными событиями и второстепенными. Исторический опыт общества, истолкованный как политическая культура, предстает в виде многослойного образования, каждый из слоев-составляющих которого — событий или целых событийных комплексов, достопамятных, либо наоборот подлежащих забвению, — заслуживает отдельного рассмотрения.